— Мир вашему дому, — коварно-дружелюбно улыбаясь, приветствовал он влюбленную пару.
Пономарев в сотый раз с удивлением вгляделся. Чистый и опрятный, в модном галстуке Воробейченко излучал доброту и светлую печаль. Розовое, усталое лицо с породистыми черными бровями, тонкие мелкие губы, саркастическая складка у рта. Зачем же он говорит про него гадости за спиной, если они как братья? Зачем Воробейченко подарил ему щенка. Доставал где-то с трудом щенка, чтобы подарить его другу. Зачем? Это не укладывается в психологический портрет.
— Зачем ты подарил мне собаку, Вениамин?
Воробейченко по-гвардейски приосанился.
— Я тебе, Федорыч, не подарил, а продал. Вот Зоиньке я бы и так подарил. Зоя у нас самая красивая женщина в отделе.
Он аккуратно обтер ложку чистым носовым платком, обмакнул ее в щи, поворошил, выудил сало и положил на клеенку.
— Подозрительный ты, Федорыч. А если и подарил, от чистого сердца, а, Зоя?
Зоя думала, что если правда в нее так влюбился симпатичный и надежный Пономарев, то это прибавит хлопот в ее девичьей жизни. Но она сызмальства привыкла к хлопотам. Девушка была целеустремленная, рабочая. У Пономарева честный взгляд. И он крепкий еще, хотя и тощий. Умный зато. Умные любят ласково.
— А у тебя, оказывается, есть собачка, Толик? Она кусается? — флиртовала Зоя освобожденно.
— Есть, лучший друг мне подарил. Спасибо, Веня.
— Не за что, старина.
Вениамин брезгливо поедал суп. Кусочек сала лежал на клеенке как укор.
— Ты иди, Зоенька, — сказал Пономарев, — а я тебя догоню.
Они остались вдвоем.
— Слушай, а почему ты в самом деле мне собаку притащил?
— Что-то ты странный сегодня, старина, на себя не похожий. А Зойка баба аппетитная, — Воробейченко сладко поежился. — Как она насчет этого? Не пробовал?
— Нет у тебя идеалов, Воробейченко. Вот и про меня ты гадости говоришь. А зачем, Вень, зачем?
Воробейченко расчленил вилкой котлету и набил рот салатом. Соображая, он задумчиво глянул мимо Пономарева.
— Ах, вон оно что. Шутки это, старина. Плюнь мне в глаза, если я тебя обидел. Мы же друзья, старина… Не принимай к сердцу. Знаешь, ради красного словца не пожалеешь мать и отца. Вот и я такой. А что, тебе донесли? Семенов, наверное.
Пономарев с сожалением подумал, что никогда не сможет он плюнуть в эти больные пустые глаза. Да и не только в эти. Ни в какие. Характер не тот, лютости нет. А так иной раз хочется плюнуть в «дружескую» харю.
— Нам с тобой, может, реже надо встречаться, — заметил он робко, но смысл слов, яростный и категоричный, поразил его самого.
— Как это?
— Так. Ну что мы совсем уж сблизились. У тебя никого, что ли, нет больше, Воробей?
Вениамин нехотя отодвинул тарелку, жестко покрутил желваками, и Пономарев на мгновение замер. Ему почудилось — Вениамин сейчас его трахнет кулаком либо прямо тарелкой.
— Есть, Толик, — холодно бросил Воробейченко, — еще есть только один человек. Хочешь знать кто?
Пономарев кивнул, хотя ему было безразлично.
— Твоя жена, Толик!
Пономарев молчал. Вениамин зловеще оскалился, и как бы впервые Пономарев разглядел вплотную его серую улыбку. Так улыбаются звери своей жертве. Кошка — мыши. Ребенок — сусальному ангелу.
— Жена? — спросил Пономарев. — Аночка?
— Аночка. Да, она. Удивлен? А ты не удивляйся. Жизнь умнее нас, Пономарев, — как бы играя топором, крушил слова Воробейченко, — я тут не виноват. Так сошлось на мне и на тебе. Ты уж пересилься. Мы же люди интеллигентные.
— Да ты про что? Опомнись, Веня!
Пономарев сиротливо огляделся. Воробейченко погрузил в рот кусок селедки.
— Ладно, доедай, а я уж пойду, — беспомощно сказал Пономарев. Он сразу понял, что Венька сволочь, не договорил, что он знает то, чего не знает Пономарев и что ему скоро предстоит узнать.
Сначала в голову ему приходили самые незамысловатые вопросы. Зачем, пытался он понять, зачем Веньке нужна Аночка? Наверняка у него хватает женщин. А Аночка уже немолодая, двадцать девять, и у нее сын, Виктор. Зачем его Аночке этот упитанный и сытый Воробейченко. Хотя, может быть, ничего и не происходит? Может быть, все это нелепые вымыслы?
Зачем Венька гоняется за ним, Пономаревым, не дает ему покоя и тишины, необходимой для нормальной работы? Что они друг другу?
Его мозг лукавил, и Анатолий чувствовал это. Между ним и Воробейченко была связь, непонятная и болезненная, но зато такая, как железный канат, кусачками не откусишь.
Тут строй его мыслей расслоился. Он никак не мог вогнать их в ясный порядок слов и предложений человеческой речи.
И именно оттого, что у него не нашлось слов, он понял: происходит нечто непоправимое.
Аночка штопала Витины колготки. На мужа она внимания не обратила: чему-то собственному улыбалась. Рядом в кресле прикорнул ирландский пес Снуки.
«О Воробейченко грустит, — мудро предположил Пономарев. — Что, интересно, она о нем может вспомнить такого исключительного?»
Он со страхом следил за собой, ожидая истерики, и не знал, во что она выльется. Внутри, как в самоваре, булькало и постепенно накипало.
«Надо спокойно, — подумал он. — Я же знаю, что мне делать теперь. Я хорошо это знаю».
— Как Витенька? — спросил он по привычке.
Аночка, словно осознав наконец приход мужа, потянулась плечами и ответила тоже обычно — незло, но метко:
— Разве тебя это интересует?
Первый вопрос был исчерпан. На повестке дня стоял второй вопрос.
— Ты любишь Воробейченко? — запнувшись на фамилии, выдавил Пономарев.
С Аночкой они познакомились в институте. Как-то Пономарев прибрел на заседание литобъединения. Затащил его туда друг Костя Хмаров, поэт и песенник-самородок. Сам Пономарев стихов писать не умел и по этому поводу не тужил. Но в душе он уважал людей, имеющих дар складно записывать слова, а потом читать их нараспев с томлением в лице и голосе.
Он любил стихи Блока, но никому об этом не сказал за всю жизнь. Нечего было говорить. Он любил Блока слепой бессловесной любовью и верил, что единственно такая любовь имеет смысл. Еще он любил и покорно терпел Костю Хмарова, не его суть стихи, а то, что Хмаров умеет писать стихи, и то, как читает их ему, непонимающему, с верой и соболезнованием.
Они пришли на заседание, чтобы Костя мог поделиться накопленными в одиночестве строчками с людьми добрыми, чуткими и знающими. Однако их никто слушать не собирался, потому что у литобъединения был четкий план занятий, и по этому плану сегодня происходил творческий отчет студентки Аночки Вишняковой.
Пономарев с бледным от волнения Костей (тот никак не мог поверить в несправедливость и ждал каждую минуту приглашения выступить) уселись в углу на один стул и затаились.
Стройная девица в коротком платье модного покроя «я еще девочка, мама» трагическим шепотом читала упаднические стихи. «Северная тяжелая любовь разбросала свои серые крылья. Плохо наше дело, плохо. Обессилены мы, обессилены».
Вид у Аночки был заунывный, похожа она была на погибающего от недомоганий птенца. Она прочитала несколько таких коротеньких четверостиший о трагической любви, а потом ей устроили овацию. Все члены литобъединения, большей частью молодые модные длинноволосые ребята, кричали: «Гениально!», «Аночка — ты Ахматова», подбегали целовать ей руку. Костя, подвластный поэтическому гипнозу, тоже умчался вперед, как вольный ветер. Руководитель литобъединения, пожилой, никому в народе не известный заслуженный поэт, пытался утихомирить страсти, улыбаясь, поднимал одну руку вверх, словно на параде, а второй рукой держал Аночку за плечо. Пономарев сидел одиноко в углу, ждал возвращения Кости. Но того, видно, унесло в поэтической толпе. В комнате остались трое: руководитель, Аночка Вишнякова и ошеломленный донельзя всем виденным Пономарев.
Руководитель вежливо спросил:
— А вы ко мне, молодой человек?
— Нет.
Пономарев вышел в коридор, но и там Кости не было. Пономарев, все больше удивляясь, закурил. И тут из комнаты выпорхнула воздушная Аночка и прямо обратилась к нему:
— Вы первый раз пришли? Да? У вас стихи?
Пономарев сообразил, что судьба по ошибке предоставила ему редкий случай пообщаться с гениальным человеком, и поэтому повел себя дерзко и строптиво. Он не ответил на вопрос, — а заговорил совсем в другом ключе.
— Ваши стихи как пряник, — сказал он. — А пряниками сыт не будешь.
Девушка смутилась, мгновенно покраснела.
— Стихи не для столовой пишут. Их не едят, — сказала она тонко и обиженно. Отвернулась и медленно побрела по длинному коридору. Плечи ее были опущены, как у больной. Пономарев догнал ее.
— Простите. Простите, пожалуйста! Я не то сказал… У меня друг пропал. Был и нет. Может быть, лежит теперь где-нибудь раненый!